Бред советского шизофреника. Часть 2 Психушка

Бред советского шизофреника. Часть 2 Психушка

Бред советского шизофреника. Часть 2 Психушка

Часть вторая

Первую часть воспоминаний Анатолия Ильченко можно прочитать ЗДЕСЬ

В Аду

В октябре 1988 года я ехал в город Комрат Молдавской ССР, в общем вагоне поезда «Одесса – Рени». Рядом ехали цыгане. Одна из цыганок сказала мне: "Ты недавно вышел из казенного дома". Я ответил, что ни в каком казенном доме не был, хотя цыганка таки сказала правду  – незадолго до того я вышел из психбольницы. Но я не хотел об этом говорить с незнакомым человеком. Цыганка сказала, что ей деньги от меня не нужны и добавила: «Ты болен. Но болезнь твоя не от Бога. Тебя сделали больным враги твои». Она назвалась и сообщила, где ее можно найти в случае необходимости. Я не очень-то верил сказанному ею о болезни. Тогда я только отходил от принудительного лечения и надеялся, что все пройдет. Но потом убедился, что цыганка как в воду смотрела.

23.12.1985 меня арестовали и поместили в изолятор временного содержания в Кривом Роге. Спали там прямо на полу, подстилая что-то из одежды. Было тесно, так что приходилось спать почти вплотную друг к другу. Раньше я только слышал о существовании вшей, а в камере на себе почувствовал их действие – к утру я весь был покусан.

Самым распространенным занятием в камере было раздавливание вшей. Снимали с себя одежду искали в швах вшей и раздавливали их. Умывальника не было, так что нечем было помыть руки после такого занятия.

Кормили один раз в день. В туалет выводили всю камеру вместе. Держали меня в этом изоляторе 12 дней, затем повезли вместе с другими арестантами в следственный изолятор. Там первым делом  повели в  душевую, а пока мы мылись, прожарили наши манатки. Но прожарка не помогла - вши потом снова появились. В следственном изоляторе уже были нары и даже матрасы. Однако нар на всех не хватало, так что спали и на полу. Матрасы были старыми, грязными и разорванными. Я возмущался такими условиями содержания, за что скоро оказался в “стакане”. Это такая  маленькая камера, в которой можно только сидеть или стоять одному человеку. Всю ночь я провел в камере. Конечно задремал. И был укушенным клопом. Щека распухла была сильная боль, поэтому врач назначил мне уколы антибиотику. В следственном изоляторе кормили три раза в день.

Шло следствие. Меня обвиняли в хулиганстве в отношении врачей Криворожского психдиспансера. Я писал жалобы на советские, профсоюзные и партийные органы, отказался голосовать и отказывался от гражданства СССР. Тогда это считалось психической болезнью. Психиатры пытались меня лечить, а я не соглашался на лечение, потому что считал себя вполне нормальным. А психиатры, как надоедливые мухи, приходили в общежитие и ко мне на работу,  пытались убедить коменданта и обслугу общежития, а также коллег по работе, что я психически болен. Такова была медицинская тайна в СССР. В этих условиях меня нельзя было винить в хулиганстве, даже если бы я набил рожи всем психиатрам и разгромил психдиспансер, потому что мотивацией была бы месть, а не проявление пренебрежения нормами морали и сосуществования, свойственных хулиганству. Уголовное дело сфальсифицировали как бы. Кто же тогда мог подумать, что позже я докажу абсурдность этого обвинения. Так и случилось – теперь я реабилитирован.

Во время следствия я был на стационарной судебно-психиатрической экспертизе в Днепропетровске на станции Игрень. Вот цитата из акта судебно-психиатрической экспертизы:

«С 1983 года находился на диспансерном учете в Криворожском психоневрологическом диспансере. Впервые осмотрен психиатром диспансера в августе 1983 года в связи с тем, что писал жалобы с нелепыми претензиями «за себя и других людей» в различные инстанции, вплоть до Президиума Верховного Совета СССР. Предварительно был поставлен диагноз: психопатия паранояльного круга? Шизофрения? От стационарного обследования он категорически отказывался. Был взят на диспансерный учет. Наблюдался патронажной службой. Посещать ПНД отказывался. С апреля 1985 года психическое состояние ухудшилось: стал писать жалобы в различные инстанции с нелепыми требованиями, вплоть до выхода его из гражданства СССР».

И еще однга цитата:

«На основании изложенного, как страдающего хроническим душевным заболеванием, лишающим Ильченко А.М., способности правильно отдавать себе отчет в своих действиях и руководить ими, в отношении инкриминируемых ему деяний следует считать невменяемым. Подпадает под действие ст. 12 УК УССР. По своему психическому состоянию и характеру совершенного преступления Ильченко А.М. представляет повышенную общественную опасность для окружаюших, нуждается в принудительном лечении в психиатрической больнице специального типа системы МВД»

Выходило, что я до ареста более трех лет работал электромонтером в действующих электроустановках с напряжением выше тысячи вольт и был болен шизофренией, которая лишала меня способности понимать свои действия и управлять ими. Не допускались тогда психически больные к работе в действующих электроустановках, но с  этим обстоятельством никто не считался.

Через неделю после экспертизы меня вернули в следственный изолятор. Я не курил, но круглосуточно дышал дымом. В то время, когда помещали в камеру и не интересовались куришь ты, или нет. Камера не проветривалась, а курить не прекращали. Что-то требовать, в лучшем случае, было бы бессмысленно: арестанты не способны были понять, что дым вредит как мне, так и каждому из них. Было заметно, что публика воспринимает пребывание в камере, как нечто привычное, совершенно нормальное. Я не знал, когда был суд, потому что меня судили без меня и присудили то, что рекомендовала экспертиза.

1 апреля 1986 года перед обедом прапорщик вывел меня из камеры и повел во двор следственного изолятора. Был тихий и теплый день, на небе ни одного облака, только яркое, уж очень яркое солнце. Наверное, таким оно казалось мне после темной камеры, в которую не пробивался ни один солнечный лучик. От сияния я жмурился. Мы шли к изгороди, за которой была психиатрическая тюрьма. Меня охватило отчаяние, я понял, что произошло то, чего больше всего боялся.

Санитары повели меня к душевой, прожарили мою одежду, упаковали ее и передали в кладовую на хранение. Из душевой я вышел уже в тюремной одежде.

В приемном отделении была первая встреча с врачом. Он на меня только вглянул, ничего не спрашивал и что-то написал в истории болезни. Санитар отвел меня в одиннадцатое отделение. Там уже местный психиатр не скупился на слова. Он сказал мне, что я болен головой, но сам этого не понимаю. Врач объяснил мне, что я опасен для общества именно тем, что не понимаю того, что болен. Также я узнал от него, что не выйду из больницы, пока не пойму, что болен. А еще я был предупрежден, что никакие мои жалобы к адресатам не дойдут, а если жалобу напишет кто-нибудь из родственников, то она все равно придет к нему и мне будет назначено усиленное лечение. А тем инстанциям, куда родственники отправят жалобу, будет сообщено, что я по болезни наговорил родственникам всякий бред, не соответствующий действительности. Еще от врача я узнал, что когда выйду из тюрьмы и попытаюсь "снять" диагноз, то за это снова попаду на принудительное лечение.

Санитар завел меня в камеру и указал на кровать. В камере были новоприбывшие, кто впервые, а кто второй, а кто и третий раз. В этом отделении проводили обследование и готовили к длительному лечению в других отделениях. Дверь запиралась, поэтому выйти из камеры было невозможно. В дверях было окошечко, через которое за нами наблюдали санитары. В туалет выводили всех находившихся в камере в определенное время. Перед завтраком, обедом и ужином нам давали лекарство. Медсестра и санитар следили, чтобы мы пилюльки глотали и запивали водой.

Диагноз у меня был ненастоящий – шизофрения параноидной формы, но лечили меня по-настоящему и весьма активно. Весь месяц давали утром, в обед и вечером по 100 мг аминазина, который должен «подавлять психомоторное возбуждение, бред, галлюцинации и уменьшал страх и тревогу» - если бы хоть что-то из этого у меня было. Аминазин еще и снотворный, поэтому сначала я дремал или спал. Был ко всему безразличен, ничто не интересовало. Да и не могло быть интересно общение с психически больными, совершившими преступления в состоянии невменяемости. Пришлось учиться разговаривать с ними так, чтобы избегать конфликтов.

Больше в этом отделении не было никаких разговоров с психиатром. Иногда выводили в коридор других врачей, которые нас обследовали. Санитарами были зеки. Спорить с ними было бесполезно, потому что любой конфликт заканчивался усилением лечения. Санитарам верили, они же умные, а мы больны, неспособны понимать значение своих действий. Услышав крик санитара: «Дурак, ты думаешь, что ты в больнице? Ты в концлагере!» я понял, что чем-то возмущаться небезопасно. Раньше я только слышал об изжоге, а в тюрьме почувствовал ее уже через две недели - так там кормили.

В последний день апреля меня перевели в третье отделение и поместили в наблюдательную камеру. Там я услышал об аварии в Чернобыле.

Меня взялась лечить заведующая отделением Неля Михайловна Буткевич, которая специализировалась на лечении здоровых заключенных, осужденных по политическим статьям. Несмотря на то, что я был приговорен за хулиганство, она взяла меня к себе. Первое впечатление – добрая и отзывчивая женщина. Я попросил ее не торопиться с назначением лекарств. Она с сочувствием смотрела на меня и спросила – почему так? Черт дернул меня за язык и я произнес, что я здоров. Эти слова мне потом дорого обошлись. Неля Михайловна сказала, что я болен и назначила мне уколы – аминазин с магнезией. После первого укола я почувствовал невыносимую боль. Меня отвели в наблюдательную камеру. Боль не утихала. Настало время ужина. Снова сделали укол. Перед ужином камеру повели к умывальнику мыть руки. В умывальнике мне стало плохо, потемнело в глазах, я перестал слышать и видеть, только помню, за кого ухватился, чтобы не упасть, и нырнул в темноту. Я потерял сознание.

Пришел в себя на топчане в манипуляционной. Возле меня стоял врач и говорила: «Какой вы слабенький, какой вы слабенький. Да ничего, мы вас подлечим». В обычных психушках аминазин кололи с новокаином, чтобы уменьшить боль. В тюрьме же добавляли магнезию для усиления боли. После вечернего укола до утра боль не утихала. Поэтому утром кололи во вторую ягодицу. Через несколько дней болели обе ягодицы так, что приходилось лежать на животе. Был обход. Неля Михайловна подошла и ко мне. Пожаловался на сильную боль и попросил отменить уколы. Услышал в ответ: «Ильченко, вы еще даже не лечились». Кололи, пока не затвердели ягодицы. Далее водили на физпроцедуры, лечили эти затвердения. Назначили таблетки по 100 мг. хлорпротиксена трижды в день. Хлорпротиксен успокаивающее и антидепрессивное средство, имеющее более выраженный, чем другие нейролептики, снотворный эффект. Это было лучше, чем уколы, потому что не было боли. Сколько я принимал хлорпротиксен, не помню. В конце концов это состояние дремы и безразличия ко всему было едва ли не самым лучшим для меня. Я хотел бы спать до того дня, когда выпустят из тюрьмы. Жизнь же пропадала со страданиями, а так я бы спал и не мучился. Но поместили меня в тюрьму для того, чтобы помучить.

Как-то утром мне не дали хлорпротиксен и не дали завтрак. Повели в лабораторию. Там взяли кровь из пальца, а после этого заставили выпить кружку сахарного сиропа, очень уж сладкого, пожалуй, сахара было больше воды. И снова несколько раз брали кровь из пальца. В тот день таблетки мне не давали, а на следующий день перевели в камеру шоковой терапии.

Сделали укол инсулина, немного, шприц был маленький. На следующий день дозу увеличили и так было каждый день. Начал выступать пот, все больше и больше. Простыня, подушка, белье были мокрыми. Лежал привязанным к кровати. Приходила врач и говорила: «Такое хорошее лекарство, а организм его выбрасывает с потом. Но ничего, лекарства у нас достаточно, будем увеличивать дозу». И увеличивали пока дошли до 4,8 см3. На этот раз, спустя некоторое время, меня "не стало". Меня как будто не было  - ничего не было. Сколько продолжалось это состояние, не знаю. Я не слышал как медсестра ввела в вену иглу, потому что меня не было. Когда медсестра вводила глюкозу, я начал возвращаться. Дали кружку сахарного сиропа, заменили белье и посадили завтракать. Чаще это была манка сваренная на воде, конечно же без масла и без сахара. Насыпали большую тарелку, я не хотел ее есть, по крайней мере всю, но ел, потому что видел, как кормили того, кто отказывался есть. Санитар набирал в ложку манку и подносил ко рту, а больной рот не открывал. Далее удар ложкой по губам и запихиванием манки в рот уже вместе с кровью, которая текла из разбитой губы. Хотя были и хорошие санитары, они растягивали кормление подольше, но съесть надо было все.

В камере шоковой терапии я познакомился с политзаключенным Леней Добровым, гагаузом из города Комрата в Молдавии. Он добивался изучения гагаузского языка в школах и автономии для гагаузов, утверждал, что власти не соблюдают принципы ленинской национальной политики. А это порочило советскую действительность, так что очень скоро он оказался в психубольнице. Леню лечила та же Неля Михайловна. Я уже понял свою ошибку и не называл себя здоровым, а вот Леня называл, что очень возмущало врача.

Было лето и нас каждый день выводили на сорокаминутную прогулку. Во дворе тюрьмы была прогулочная площадка, огражденная высокой металлической сеткой. Была жара и нас выводили не только в кальсонах и нижних рубашках, но и в спецодежде. На головах были фетровые шляпы. Нам не разрешали даже расстегивать пуговицы на винчиках. Негде было сесть и где спрятаться от солнца. Мы ходили в загородке – туда и обратно. Там можно было встретиться и поговорить с жителями других камер отделения. Однажды Леня разговаривал с Сашей Вороной, тоже политзаключенным. После прогулки мы вернулись в камеру. Через некоторое время в сопровождении санитара в камеру вошла Неля Михайловна. Она сказала Лене: «Добров, вы больше не разговаривайте с Вороной на прогулке». Леня ответил: "У меня своя голова на плечах и я сам знаю с кем мне разговаривать". Как для больного, это была большая дерзость. Неля Михайловна от возмущения вскрикнула: «Будем лечиться» и выскочила из камеры. Санитар повел Леню «на шило», то есть на укол. Вернулся он хромая, потому что ему очень болело от того укола. Я принялся его учить, как нужно разговаривать с врачом, чтобы избежать беды. Но он действительно был упрям. Повели нашу камеру в туалет. Мы с Леней были рядом и вдруг он упал, да так быстро, что я не успел его поддержать. Он потерял сознание, поэтому его отнесли к манипуляционной.

Саша Ворона был пятидесятником и совершил «тяжкое преступление» – перевозил религиозную литературу из одного города в другой. Пятидесятники тогда были под запретом. Хотя они и соблюдали правила конспирации и доблестный КГБ схватил Сашу на вокзале с чемоданом религиозной литературы. Чтобы Саша понял, что религия это опиум для народа, его лечила та же Неля Михайловна. На свидании Саша сказал матери, что он в худшем отделении, а в отделении у худшего врача. Об этом узнала Неля Михайловна и пытала его со всей  жестокостью.

У кабинета врачей были клетки с попугаями. Один больной мне говорил, что эти попугаи "вывели" врачей: Марию Федоровну, Алексея Андреевича, Зою Ярославовну. Я спросил: «А Нелю Михайловну?». Он ответил: «Нет. Ее вывела змея». Еще до этого, мы с Леней стали называть ее змеей, потому что она очень любила жалить, то есть назначать «укольчики». Неля Михайловна панически опасалась инфекций. Однажды шла по коридору, подошла к стене и начала выкрикивать: «Слышите, дизентерийные палочки пищат. Пищат! Пищат! Немедленно протереть стены хлоркой». И тогда санитары вывели нас из камер, дали нам посуду с раствором хлорки и мы протирали стены по всему коридору.

Шоковая терапия продолжалась. Каждый день, кроме воскресенья, меня вводили

в искусственную гипогликемическую ком. Вот описание состояния больного под действием инсулина в советском справочнике невропатолога и психиатра (перепечатываю без перевода, чтобы ничего не изменить):

«Условно различают четыре фазы гипогликемии, заканчивающейся комой.

В первой фазе наряду с сонливостю наблюдается чувство слабости, торможение словесных и двигательных реакций, расстройства равновесия, колебания кровяного давления, изменение частоты пульса, легкая потливость, чувство голода и жажды, мелкий тремор, парестезии, аффективные колебания. Нередко обостряются симптомы психоза. Первая стадия развивается в течении первых двух часов после введения инсулина.

Вторая и третья фазы характеризуются более выраженной сонливостю с нарушением сознания, усилением вегетативных расстройств, понижением мышечного тонуса. Восприятия становятся неясными, безусловные рефлексы (оборонительный) менее интенсивными, речь смазанной. Могут возникнуть зрительные галлюцинации, нарушения схемы тела, дереализация, иногда психомоторное возбуждение. В конце фазы могут возникнуть хореатические атетоидные явления, клонические судорги, хоботок, размашистый тремор, наблюдается хватательный рефлекс. Вегетативные расстройства характеризуются симпатотоническими явлениями ( широкие зрачки, экзофтальм, тахикардия, нистагм). Эта фаза наблюдается примерно через три часа после введения инсулина.

Четвертая фаза – коматозная: больной неподвижен, не реагирует на окружающее, реакция на болевые раздражения отсутствует, тонус мышц повышен, может наблюдатся торсионный спазм, выявляются пирамидные знаки, гипотония, брадикардия, обильный пот, снижение температуры, бледность лица, узкие зрачки с вялой реакцией на свет. Тонические судорги, миоз появляются при глубокой коме. При углублении комы может развиваться децерибрационная ригидность или резкая мышечная гипотония с арефлексией. Третья и четвертая фазы сопровождаются последующей амнезией.

После купирования гипогликемии обратное развитие симптомов повторяет все описанные фазы»

Так было около двух месяцев, пока глюкоза меня уже не вернула в камеру. Что со мной делали не знаю, но вернули и отменили инсулин. Тогда я думал, что лучше было бы если бы я не вернулся, потому что вернули меня не из гуманности, а для дальнейших пыток. Тогдашний начмед однажды сказал, что ему легче больного списать, чем табурет. Так и было.

После инсулина мне назначили три раза в день хлорпротиксен по 100 мг. и галоперидол по 5 мг. тоже трижды в день.

Еженедельно нас брили: 10 больных одним лезвием «Нева». Это было самое худшее лезвие не только в СССР, но и во всем мире. Мыло разводили холодной водой, всех одной щеткой намыливали и санитар по очереди нас брил. Первому было лучше, потому что лезвие еще не совсем было тупым. Каждому следующему было все хуже, слезы выступали от боли. Каждый месяц нас стригли налысо.

Ручка, карандаш и чистая бумага были запрещенными вещами, и их у нас не было. Каждую субботу мы могли писать письма. Нас небольшими группами заводили в столовую и там медсестра выдавала конверты, ручки и бумагу. Медсестра записывала, сколько конвертов и листов бумаги выдала каждому. И мы обязаны были все ей вернуть. Медсестра вкладывала написанные нами письма в конверты и передавала их врачам. Врачи читали и могли передать письма дальше тюремной цензуре, а могли и не передать, а вложить в историю болезни. Письма, проходившие тюремную цензуру, передавались уже на почту. Конечно, конверты должны быть собственными, полученными с передачами от родственников. Сестра в письмах расспрашивала меня о здоровье, она не видела меня после ареста. Чтобы успокоить родственников, я написал, что я такой, каким они видели меня, когда я приезжал к ним в выходные, что состояние здоровья не ухудшилось. Родственники видели меня здоровым, поэтому я надеялся, что они поймут, что я здоров. Но первой это поняла Неля Михайловна, которая читала письма своих пациентов. Когда нас выводили в туалет, она шла по коридору и сказала мне: «Что, Ильченко, головушка разболелась?». Я ответил, что нет. В тот же день меня привели в ее кабинет. Она сидела за своим столом, я на расстоянии нескольких метров, сидел на табуретке, а сзади меня стоял санитар, готовый не допустить нападения на врача.

– Так что, Ильченко, вы не считаете себя больным? – почти ласково спросила Неля Михайловна.

– Считаю

– А почему же вы написали сестре, что вы здоровы?

– Я не написал, что я здоров, я написал, что не хуже болен, чем был раньше. И это же правда, Вы ведь меня лечите.

– А я не верю, что вы считаете себя больным, я назначу вам активное лечение, а вашего письма положу к истории болезни и этого будет достаточно, чтобы вам продлили лечение еще на шесть месяцев.

Санитар повел меня из кабинета врача в изолятор. В изоляторе был имбецилл, я сразу это определил по его лицу, он и в школу наверное не ходил, потому что и не мог учиться. Он зарезал односельчанина и был в тюрьме. У него была баночка в которую он плевал. Из-за признаков туберкулеза его изолировали. Несколько дней я был этим с больным в камере, и у него таки обнаружили туберкулез и перевели в туберкулезное отделение. Как было видно, чихала Неля Михайловна на угрозу заражения меня туберкулезом, иначе бы не поместила меня в одну камеру с больным.

Я остался один. Меня кололи трижды в день, по 3 кубика трифтазина. В обычных психушках суточная доза трифтазина была 2-3 кубика, мне же назначили 9. Состояние было ужасное. Под действием трифтазина я ничего не мог думать. Мне было безразлично, я ничего не понимал и не мог выполнять приказы санитаров или медсестер, потому что сразу же забывал, что они требовали от меня. Родственникам писем не писал, потому что и адреса не помнил и не мог думать о родственниках, тогда я ни о чем не мог думать. Позже Неля Михайловна заменяла начмеда, поэтому меня передали другому врачу, Алексею Андреевичу. Медсестра Зина Илларионовна попросила его отменить трифтазин, потому что очень уж проявлялись его побочные действия. И Алексей Андреевич отменил трифтазин - он не был плохим человеком. Вместо трифтазина был вновь назначен хлорпротиксен и галоперидол. Зина Илларионовна мне сочувствовала и пыталась облегчить мои страдания от лекарства. Другая медсестра Любовь Павловна однажды утром позвала в манипуляционную и угостила меня холодцем, так, чтобы санитар не видел. И так угощала она меня несколько раз вкусным за время моего заключения. Она этим рисковала, потому что могла бы избавиться от работы. Но какие-то человеческие чувства побеждали у нее страх наказания.


Поскольку СССР был страной советов, то и у нас был совет – совет коллектива больных, фактически совет шизофреников, потому что этот диагноз был самым распространенным в тюрьме. Председателем совета был больной, направленный судом в тюрьму за убийство. В состав совета входили представители каждой камеры. Конечно, состав совета определялся врачами. Мне повезло, я не был членом совета. Время от времени совет проводил заседание, что-то обсуждал и принимал какие-то решения. Было обычное подражание тому, что происходило за пределами тюрьмы.

В тюрьме тоже проявлялась «незыблемая дружба» народов СССР. Был у нас армянин Галаджян и азербайджанец Исмайлов. На прогулке они повздорили. Галаджян кричал другим больным: «Он мусульманин. Его нужно покалечить». А еще у нас была коррупция. Коррупционером был «директор» туалета, то есть больной, убиравшийся в туалете. Он был в третий раз в психиатрической тюрьме и каждый раз за убийства людей.

Последняя его жертва – его отец. Курить было запрещено и он не разрешал курить, но если ему отдавали свою консерву или что-нибудь другое из еды, то он разрешал курить пока камера находилась в туалете. Коррупционерами были и санитары, у них были сигареты и могли обменять их на продукты или на разрешение покурить в туалете. Санитары были зеками и у них были ограничения на передачи, а больным передачи не ограничивались.

В камере была радиоточка, работала она не всегда, но все же иногда можно было услышать новости и послушать песни. В это время София Ротару пела: «Дни летят, за рассветом закат, за годами года. Не забудь,что ни дня не вернуть. Не забудь, что ни дня не вернуть». Тогда я был молод и еще чего-то хотел, о чем-то мечтал, чего-то ждал. Осознание утраты жизни вызывало душевную боль, а эта песня ее усиливала. София Ротару и не догадывалась, что вызвала своей песней страдание здоровых пациентов психиатрической тюрьмы. От этого «Не забудь, что ни дня не вернуть» душу охватывал болезненный щем. Я ведь не знал когда выйду из этого Ада и не знал выйду ли вообще. Суд не устанавливал срок принудительного лечения, так что оно могло длиться сколь угодно долго и даже пожизненно. Меня подавляло и осознание того, что все эти лекарства вредит мне.

Прошло шесть месяцев, в октябре была комиссия. Председательствовала заведующая кафедрой психиатрии медицинского института профессор Блохина. Разговор она начала так: «Ильченко, вы такой маленький, а я представляла вас здоровенным. Понимаете ли вы, что вы больны? Я сказал, что понимаю. Дальше инициативу перехватила Неля Михайловна, которая сказала: «Нет, нет, он не понимает, что болен. Он считает себя здоровым. Он отказывался от советского гражданства. Он писал письма на радио "Свобода". Он писал жалобы на советские и партийные органы. «О, это тяжелая болезнь. - сказала профессор, - Не жалейте лекарства для него. Надо поставить его на ноги". На этом разговор и закончился. Комиссия рекомендовала лечить меня и дальше в тюрьме.

Шли дни, все одинаково невыносимые. Как-то санитар повел меня к врачу. Алексей Андреевич дал мне письмо от сестры, в котором она сообщила мне, что умерла наша мать. Мне стало больно, и я плакал. А врач смотрел на меня и молчал. Другая врач сказала:

«Впервые вижу, что больной плачет. Дайте же ему успокоительное», – «Да он не очень болен. Пусть поплачет», – ответил Алексей Андреевич.

Питание было тюремным - только вареные блюда. Поварами были те же зеки. За все время нам не дали не то что салата, но и кусочка чего-то сырого, хотя бы луковицы. Пошла кровь из десен. Я кусал хлеб и на нем оставалась кровь. Санитар повел меня к стоматологу. Стоматолог посмотрела и сказала: «Я дома питаюсь и у меня бывает кровь, а ты в тюрьме. Так и должно быть. Ведите его в отделение». Вот и вся ее помощь. Хотя бы поливитамин назначила, какого-нибудь полоскания. Написав сестре, она присылала мне лук, чеснок и это меня спасало.

Чистили зубы в умывальнике, где на полках лежали зубные щетки и порошки или пасты. Больных заводили туда группами и чистили зубы. Поскольку они больны, то могли брать не свои щетки, так часто и было, потому что этого никто не контролировал. Так что я не чистил зубы щеткой, а делал это пальцем. Так же и с тапками, одевали, что поближе. Так что в тюрьме грибок роскошествовал. И от грибка никто нас не лечил.

Санитар повел меня к Неле Михайловне. Она смотрела на меня и говорила:

- Ильченко, когда вы выйдете из больницы и будете снова работать. На работе вас обидят. Что вы будете делать?

– Ничего, – ответил я.

– Как это ничего? Вас обидели. Душа кипит, а вы ничего. Вы ведь всегда жалобы писали.

– Да, но теперь я уже знаю, что я болен и что мне может только казаться, что меня обижен.

– И что же вы будете делать?

– Пойду к психиатру, может, он мне лечение назначит.

– О лечение вам помогает, – с удовольствием сказала Неля Михайловна.

Я хорошо сыграл свою роль и нужно было уже молчать, а я добавил: «Так может, уже перевели бы меня в обычную психушку». Это было лишнее, врач как отрезала: «Ильченко, кто не хочет у нас лечиться, тот не заботится о своем здоровье.» Выходило, что я должен еще и хотеть быть в этой тюрьме. Неля Михайловна увеличила мне дневную дозу галоперидола до 30 мг и оставила хлорпротиксен по 300 мг. И так несколько месяцев.

Давали еще и наркотик – циклодол, от которого я поначалу отказывался. У нас было право отказываться от циклодола, потому что он облегчал самочувствие, уменьшал побочные действия галоперидола. Я же терпел побочные действия, чтобы не принимать еще и наркотик. Но через несколько дней мое состояние стало невыносимым, были адские мучения, я не мог долго находиться в одном месте, хотелось перейти к другому месту, а к которому не знал, я стал скованным, ухудшилось зрение, я не различал и не видел не только буквы, но и строки. Газета казалась рябой, мне трудно было произносить слова. Неля Михайловна, увидев такое с восторгом, воскликнула: «Какой удивительный лечебный эффект!». Ей понравилось, как я мучаюсь. Пришлось проглатывать и циклодол.

Психбольницу мы называли филиалом Ада на Земле. Действительно, в Аду легче, потому что там только душу мучают, а в психзаключении мучили душу и тело.

Неля Михайловна передала меня другому врачу, Зое Ярославовне, той самой, что впервые видела, как больной плачет.

В камере Зои Ярославовны было 12 человек, большинство из них убийцы. Практически все они убивали родственников. Только один убил соседку, потому что она «управляла его мозгами». Были насильники и один «пожарный», сжегший свой дом. В камере все ночи светилась лампочка. Дверь заперта. В дверях окошечки, через которые время от времени на нас поглядывали санитары. Никакой мебели, кроме двухъярусных кроватей, не было. Сидеть мы могли только на кроватях. В камере было тесно. Мы становились один за другим и ходили от двери к окну и обратно к двери. Первый доходил до окна, все разворачивались и шли к двери. Уже со второго конца первый доходил до двери, все разворачивались и шли к окну. Кто мог так двигался.

Наступил апрель 1987 года, и снова была комиссия, которая еще раз продлила мне срок пребывания в тюрьме.

Красногвардейский народный районный суд города Днепропетровска по ходатайству прокурора счел меня недееспособным. Сестра оформила надо мной опеку.

Больные, которые убивали людей, имели группы инвалидности и их родители или опекуны получали пенсии. Я попросил Зою Ярославовну, чтобы и мне установили группу инвалидности. У сестры не было достаточно денег, чтобы ездить ко мне из Николаева. Врач сказала: «Вы работали и на 100 процентов справлялись с работой. У администрации не было к вам никаких претензий. Вы полностью работоспособны. О какой группе инвалидности идет речь?» Я не сдержался и спросил: «А зачем вы меня лечите?». Врач ответила: «Вы плохо влияли на людей. Надо же вас наказать». После этого я уже никакой группы инвалидности не просил.

Зоя Ярославовна назначала мне амитриптилин, тизерцин, фенозепам и другие таблетки. Я проглатывал все что давали. Да и нельзя было отказываться от лекарства. И нельзя было спрятать эти таблетки. Мы подходили к столу медсестры. Она высыпала из пробирки в ладонь таблетки и смотрела, как мы глотаем и запиваем их. Смотрел и санитар. Каждому из нас, после запивания таблеток водой, приходилось разевать рот и санитар шпателем проверял, не задержали ли мы таблетку во рту. Если таблетка находилась, то назначались уколы. А уколы, ой какие болезненные.

Давали мне и наркотики. От них было радостно и приятно. Я был как будто невесомый. Ничто меня не ограничивало, будто я был не в тюрьме, а в Раю. Я был свободен и счастлив, безгранично счастлив. Я всем улыбался. Радость будто изобиловала вокруг и пронизывала всего меня. Такое состояние постепенно исчезало и я снова тосковал в тюрьме. Тосковал к новому приему наркотика. Поскольку дозу мне не увеличивали, то всякий раз радости было меньше и в конце концов ее уже не было.

Но больше давали лекарства, которые мучили так, что и жить не хотелось. Мучали, а не убивали и невозможно было самому покинуть этот мир, прекратить страдание. Врачи могли делать с нами что угодно. Мы не могли и не смели отказываться от лекарства. Да и неизвестно было ли все, что нам давали, лекарством.

Были там и другие политзаключенные. Александр Канафев, еврей которого тогда еще не выпускали из СССР в Израиль. Он бежал из СССР, переплыв реку на границе с Румынией. Румыны вернули его в СССР, а Неля Михайловна прививала ему любовь к стране, где так свободно дышит человек. После освобождения он снова убегал через ту же реку, и был в психучреждении уже второй раз.

Был студент Александр Гюрджиян, подвергавший критике произведения Ленина и еще и на семинарских занятиях в юридическом институте.

Был Виктор Зиновиев, пытавшийся эмигрировать в Австралию.

Был Саша Зоркальцев, который в Ленинграде расклеивал листовки, как он говорил: "С правдой о КПСС".

В октябре 1987 года снова была комиссия, которая пришла к выводу, что меня уже можно лечить в обычной психушке.

7 ноября было 70-летие Великой Октябрьской Социалистической Революции. Нам сварили борщ с томатом, а на второе была вареная овсяная крупа с котлетой. Это был единственный борщ с томатом и одна котлета за все время моего пребывания в психбольнице. 8 ноября уже был обычный обед, хотя это был праздничный день. У нас были больные из Молдавии, Армении и Азербайджана. Азербайджанец Фараджула возмутился, что и в этот день не дали борща с томатом. Возмутился негромко, но это услышала баландёрша и сообщила медсестре. Медсестра выполнила свой долг и вызвала дежурного врача. Фараджула получил такого болезненного укола в ягодицу, что начал хромать. Его перевели в наблюдательную камеру. Много он захотел, борща с томатом 2 дня подряд.

В ночь с 15 на 16 ноября 1987 года меня перевезли в психушку в Сливино, возле Николаева. Привезли меня и еще одного мужчину из нашего же третьего отделения. Сопровождала нас и Зина Илларионовна. Позже, спустя много лет. медсестра из Сливино сказала мне, что когда Зина Илларионовна передавала нас, то сказала: «Один здоровый». Я был в седьмом отделении. Там давали небольшие дозы лекарства и питание было хорошим. Медсестры и санитарки были хорошими. Я работал в цехе, ремонтировал ящики. Заработал там за 8 месяцев более 150 рублей. Только часто бил молотком по пальцам. Галоперидол сковывал меня и нарушалась координация движений. Не всегда удавалось выбрасывать таблетки, иногда приходилось и проглатывать их.

У меня был свободный выход из отделения, поэтому я выполнял общественное поручение – в выходные дни сторожил мастерскую. В июне 1988 года Заводской районный суд города Николаева отменил мне принудительное лечение и 15 июля 1988 года меня из больницы забрала сестра.

Вышел я из больницы недееспособным и не мог устроиться на работу, потому что моя подпись не имела юридической силы. Не было у меня и пенсии, потому что мне не установили группу инвалидности.

Позже в марте 1989 года меня обследовали американские психиатры в присутствии советских. Это было в Московской психбольнице имени Кащенко.

Американские врачи не удержались от смеха, когда узнали, что я был одновременно недееспособным и полностью работоспособным и назвали такую ​​ситуацию «22». Я спросил, а что такое 22? Мне объяснили, что это перебор. После такого конфуза Министерство здравоохранения СССР издало распоряжение об обязательном установлении 2 группы инвалидности находящимся на принудительном лечении. В отличие от  властей Украины, власти СССР хотя бы притворялись порядочными и исправляли свои ошибки.

Но после выхода из психбольницы я был действительно в бедственном положении -  ни пенсии, ни работы. Хорошо, что Неля Михайловна не долечила меня, и я взялся за написание жалоб. Я писал их от имени брата и требовал снять диагноз. Диагноз не был снят, а была установлена ​​2 группа инвалидности, восстановлена ​​в дееспособности и назначена пенсия.

В мае 1991 года была судебно-психиатрическая экспертиза в Украинском филиале ВНИИ общей и судебной психиатрии имени Сербского. Ее вывод: Ильченко психическим заболеванием не страдал, невменяемого состояния не имел, в лечении, которое проводилось, не нуждался. Пришлось учить уголовный и уголовно-процессуальный кодексы и добиваться справедливости. Предыдущие судебные решения были отменены, а уголовное дело закрыто за недоказанностью моего участия в преступлении. Я добился возобновления на работе, возмещения утраченной зарплаты. Но врачей не наказали. Тогда прокуратура сообщила мне, что врачи "добровестно заблуждались", то есть ошибались, а не осознанно злоупотребляли психиатрией. Конечно, бесследно то "лечение" для меня не прошло. Состояние здоровья значительно ухудшилось. Но этого уже через суд не исправишь.

Бред советского шизофреника. Часть 2 Психушка

Бред советского шизофреника. Часть 2 Психушка

Во всем плохом есть что-то хорошее. Я научился не обижаться на больных. Это и сейчас помогает мне и облегчает жизнь. Больных же гораздо больше, чем количество состоящих на учете в психушках.

Добавить комментарий
Комментарии доступны в наших Telegram и instagram.
Новости
Архив
Новости Отовсюду
Архив